Румынская повесть 20-х — 30-х годов - Генриэтта Ивонна Сталь
Рано утром ко мне вбежала Мария и сказала:
— Приехал доктор к Стояне. В телеге и с женой.
— С женой?
— С женой.
— А зачем же он ее привез? Она что, повитуха?
— Да нет, просто так.
Через четверть часа телега с господином доктором и его женой уехала. Они проехали мимо нашего дома.
Врач был одет наполовину по-военному. Видимо, это была оставшаяся от войны одежда, которую он донашивал. Его жена, худенькая, простоволосая, в нелепом, вышедшем из моды платье, злобно и презрительно посмотрела на меня, проезжая мимо.
Я спросила у мужа Стояны:
— Это врач?
— Да.
— Что он сказал?
— А что он может сказать?
— Но все-таки, что он сказал?
— Да ведь он приехал.
— Приехать-то приехал, но осмотрел Стояну?
— Он к ней зашел.
— И что он ей прописал?
— Да какие-то порошки.
— Какие порошки? Что с ними делать?
— Пить. Порошки хорошие, парень-то мой прошлой зимой их от кашля пил… и у него прошло…
— Почему от кашля? При чем тут кашель? Она ведь после родов болеет!
— Откуда нам знать, барышня?
— Отведи меня к ней.
Я быстро вошла в комнату и увидела Стояну, измученную тяжелой ночью.
— Стояна, что тебе дал доктор?
— А вот, барышня.
И показала мне безвкусный белый порошок со слабым запахом эвкалипта.
— Он тебя осмотрел?
— А что меня осматривать? Да и разве бы я дала? У нас тоже стыд есть, барышня!
Я застыла от изумления. Потом вдруг спросила:
— Он тебе что-нибудь сказал?
— Не сказал, барышня, ничего не сказал.
В ее словах слышалась досада и насмешка. Я спросила:
— Ты ему заплатила?
— Нет, ведь никто не платит; да пока он тут был, жена его в курятнике яйца собрала, и еду мы кое-какую дали, она в корзину-то и положила.
А ее муж, видя, что я молчу, добавил:
— Так уж у нас в деревне заведено, барышня. Сколько человеку отпущено, столько он и проживет. Можешь хоть всех докторов, какие есть, позвать, все одно.
Я молчала. Разве они не были правы? Они смотрели на меня и казались вполне довольными тем, как разворачивались события.
— Ну, а если женщина тяжело рожает, кто к ней приходит?
— Да бабка из города.
— Хорошая?
— Хорошая, она женщина и в женских делах разбирается.
— Может, послать за ней? Если у тебя все еще болит, пошлем-ка за бабкой.
— Только зря время потеряем.
— Я думаю, что не потеряем.
Стояна сказала:
— Вот что, пусть будет, как барышня говорит. Что он знает? Разве ты не видел? Военный! А бабка-то как тетю Марию на ноги поставила, — все уже думали, помрет она. А тетю Станку?
Ее муж одобрительно кивал головой. Я обрадовалась:
— Если привезешь ее, я что-нибудь малышу сошью. Как его зовут?
— Георге, — и погладил мальчика по голове.
— Вот и сошью Георге что-нибудь.
Я подошла к мальчику, чтобы его приласкать, но Георге испугался и заплакал. Его отец тут же отпустил ему затрещину, так что он упал, и прикрикнул:
— Молчи, дурень! Ты что, не слышишь? Она тебе хочет одежду сшить!
Георге, лежа на полу, плакал навзрыд.
XIV
Сегодня шел дождь.
Внезапно подул сильный и жаркий ветер. На своем пути он гнул тела испуганных деревьев и с противоположного конца поля, как из-под земли, вздымал к небу тяжелые черные облака. Потом, когда тучи заволокли все небо, с шумом стали падать крупные и редкие капли. Вдали слышались раскаты грома. Огненные змеи пронзали облака. Крестьяне, обратив лица к небу, молили: «Дай, боже, дай дождя!»
Потом вдруг, как из бешено сотрясаемого решета, яростно хлынула вода.
В один миг все краски в природе преобразились. Белесая дорога почернела, пыльные листья омылись дождем и стали зелеными и свежими, а вода все текла и текла сильнее и сильнее.
Дети, выбежав па дорогу, кружились в быстром, веселом хороводе и пронзительно кричали: «Дождик, дождик, пуще!»
*
Вот уже два дня идет частый, мелкий дождик, небо серо и мрачно. Поля и люди отдыхают. В деревне бабы, сидя на завалинке в окружении детей и собак, чинят одежду и белье, а мужики налаживают инструменты. А дождь мудро, не спеша все идет и идет не переставая.
Деревня кажется человеческим гнездом в широком поле, где до самого горизонта рассыпаны другие деревни. В одной из них мучается Войка…
…Мы чувствуем себя совсем маленькими под свинцовым небом, которое накрыло нас. Оно кажется мне таким низким, таким тяжелым, что я испуганно смотрю вверх, — вдруг оно упадет и придавит нас.
Пахнет влажной землей, тихо, хорошо.
Дождь идет мелко, терпеливо.
XV
Думитру нанял для Иона служанку. Вся деревня об этом знает: «Видно, хочет, чтоб из мальчишки барин вышел», — говорят односельчане.
Служанка — девятилетняя девочка, сирота. Ее зовут Станка. Она худенькая, белокурая, веснушчатая, с большими светло-голубыми глазами, с длинными загнутыми ресницами. Это сущая дикарка, мне еще не приходилось видеть таких детей. Когда зовешь ее, она тут же убегает, а если подходишь к ней, заслоняет лицо локтем: это движение несчастливых детей, воспитанных тумаками. Когда ей даешь поесть, она с едой уходит в сад, как собака, которая украла кость. Садится на землю и ест, быстро глотая; возвращается с пустой миской и, не говоря ни слова, ставит ее на место. Не хочет умываться и причесываться. Раз в два-три дня споласкивает лицо водой из грязной лужи у колодца. Вытирается рваной одеждой, расплетает тонкие маленькие косички, почесывается, потом растопыренными пальцами проводит по волосам и заплетает косы. Целыми часами просиживает во дворе, забившись в угол, следя за всеми. Ион ее терпеть не может. В первый же день я застигла его с палкой в руках, которой он колотил девочку, а та терпеливо сносила побои, не решаясь двинуться. Увидев меня, Ион на миг остановился, устыдившись, но потом снова поднял палку и ударил девочку. Повернулся ко мне, сказал: «Но, лошадка» и засмеялся.
Мне пришлось пригрозить, что я его тоже побью, потому что в ответ на другие угрозы он равнодушно смотрел на меня, ожидая, чтобы я ушла.
Девочка, скрючившаяся на земле почти у моих ног, смотрела на меня с удивлением и боязнью. Она не совсем понимала, что произошло и кто виноват. В ее глазах я видела страх перед побоями. Я сказала ей ласково:
— Не давай ему бить себя! Слышишь, Станка?
Станка молчала, глядя в землю, потом осторожно протянула руку к моим туфлям, потрогала их, быстро отдернула руку и застыла в неподвижности, молча, с опущенными веками, словно заснула